Ксения Павловна вспыхивала, но тень неуловимого удовольствия скользила по ее лицу и делала это лицо таким милым, сильным и гордым.

-- Что вы! Напротив, я думаю, что с каждым днем дурнею! -- отвечала она, слегка прищуриваясь и кокетливо обмахиваясь веером.

Тогда все мужчины хором протестовали, а женщины молча оправляли руками свои прически. Иван Михайлович взглядывал на жену и думал, что, действительно, она очень красивая женщина, пожалуй, одна из лучших во всем театре, и ему становилось тоже очень приятно, и его лицо делалось тоже гордым. Иван Михайлович закручивал левый ус и говорил:

-- А видели вы ее портрет, когда она была моей невестой? Да у меня над письменным-то столом висит! У ней была коса вдвое толще, чем у этой Маргариты...

В последнем действии в душе Ивана Михайловича совершался полный переворот. Он начинал переносить печальную судьбу Маргариты на жену, а себя представлял в виде Фауста, и ему делалось жалко Ксению Павловну. Угрюмые своды тюрьмы, на сером каменном полу -- солома и эта женщина, поруганная, преступная и безумная и все-таки такая чистая, святая, эти тихие, полные грусти и нежности мелодии, в которых воскресали смутные воспоминания о былом счастье, -- все это заставляло Ивана Михайловича набирать в грудь больше воздуху и отдуваться... Он взглядывал на Ксению Павловну и, замечая на ее глазах слезы, чувствовал, что эта женщина ему бесконечно дорога, и что он глубоко виноват в чем-то перед нею... Иван Михайлович тоскливо смотрел на сцену, прислушивался к тихим мелодиям музыки, и ему временами чудилось, что это -- его Ксения брошена в тюрьму и вспоминает о том, как они впервые встретились на балу, и как потом он пел ей "Средь шумного бала", и как потом они сидели в темном саду, слушали соловья и смотрели на звезды...

Все это было, но было как будто во сне...

Они возвращались из театра словно с обновленными душами, полные грусти и радости, и обоим им казалось, что вся пошлость, все дрязги и мелочи жизни вдруг исчезли, и вернулась частица прежнего счастья... Они лихо мчались к дому в легких санках, визгливо поскрипывавших полозьями по накатанной дороге, и Иван Михайлович держал Ксению Павловну за талию так крепко, словно боялся потерять ее дорогой... Ксения Павловна прятала лицо в пушистом белом воротнике шубки, и только глаза ее блестели из-под белой же шапочки, как два угля, черные и влажные... Ивану Михайловичу хотелось ее поцеловать, и он, забывая все, делал к этому попытки, но Ксения Павловна смеялась одними глазами, щурила их и слегка качала белой шапочкой...

Дома их ждал самовар и Марья Петровна. Самовар клокотал от избытка паров, величаво поднимаясь своей красивой, блестящей фигурою над белоснежной поверхностью покрытого скатертью стола; румяные булки смотрели приветливо и пахли сдобой; яйца всмятку дожидались, пока их кокнут по носу чайной ложечкой... А Марья Петровна, выплывая из детской в старой накидке, позевывала во весь рот и ласково говорила:

-- Что, детки, поди, покушать хотите?

Иван Михайлович не отвечал. Он уходил в полутемный зал и, ходя там медленной поступью, гладил себя ладонью по голове и тихо мурлыкал: