... "Вокругъ разстилается отромный просторъ, первобытный, безъ контуровъ, сливающійся на краяхъ черной каймой паровыхъ полей съ синевой неба. Сколько хватаетъ глазъ, гладкая какъ столъ, тихая, но безбрежная меланхолія, которая настраиваетъ душу на мягкій mol и колышетъ ее въ глубокой задумчивости... Что-то безконечно тихое, печальное, какой-то тонъ безнадежной тоски легъ на эту землю. Нѣчто замкнутое въ себѣ,-- нѣтъ ничего, что могло бы разорвать сосредоточенное въ себѣ вниманіе, нѣчто, что можно высказать только тихимъ шопотомъ, ибо это все такое тихое, и доброе, и печальное... Какая-то парная, предчувствіемъ и заботой чреватая доля притаилась на распутьяхъ и заглушаетъ смѣхъ и говоръ... Когда съ (озера) Гопла встаютъ водяные пары и разстилаются по лугамъ серебряной мглой, а изъ хатъ торфниковъ плыветъ сквозь это море мглы бѣдный, болѣзненный свѣтъ; когда мгла поднимается и распускается въ моросящемъ дождикѣ -- о! это ужъ слишкомъ... Цѣлый свѣтъ становится одною, одною страшною мучительной тоской и отражается въ каждой слезѣ и вмѣстѣ съ ней какъ будто сплываетъ въ какія-то темныя пропасти. Это плачъ безъ стона,-- плачешь, а ни одинъ мускулъ лица не обнаруживаетъ, что плачешь. Плачешь длинными нитями прозрачнаго жемчуга въ свое собственное сердце... И на этой землѣ разсѣялся красивый, крѣпкій народъ со всѣми пороками и добродѣтелями польскаго народа, но все это безмѣрно усилено. Народъ этотъ упорный, одаренный какою-то дикою энергіей, которая скорѣе является только извѣстнымъ фаталистическимъ чувствомъ, что такъ, а не иначе должно быть, обладаетъ прежде всего одной характерной чертой: какою-то дивной меланхоліей. Кажется, эти трясины, болота, эти черные, мокрые торфяники выдыхаютъ изъ себя этотъ ядъ безысходной тоски и меланхоліи, сѣрая грусть частыхъ дождей пронизываетъ душу до дна, а лѣниво ползующія тучи оловяннаго неба сволакиваютъ съ сердца радость и веселье. И въ этомъ дьявольскомъ парникѣ, какъ св. Ансельмъ называетъ меланхолію, буйно разрастаются всевозможные злые инстинкты, угрюмое упорство, упрямая строптивость и дивное влеченіе къ гибели, упадку, уничтоженію"...
Авторъ хотѣлъ здѣсь объяснить характеръ другого писателя, своего земляка, талантливаго поэта Яна Каспровича, но въ сущности, какъ всегда, рисуетъ только собственную психологію -- и, надо сказать, очень удачно. Вынесши изъ дому это чувство жуткой тоски и фаталистическую готовность пасть жертвой дурныхъ вліяній и собственныхъ дурныхъ инстинктовъ, онъ не былъ связанъ съ родной почвой тѣми органическими узами родства и любви, которыя даютъ цѣль жизни и поддерживаютъ бодрость. Въ этомъ отношеніи Пшибышевскій дѣлитъ участь очень многихъ соотечественниковъ, изъ тѣхъ, которые обладаютъ сильно развитыми артистическими склонностями. Въ большихъ европейскихъ центрахъ, въ Парижѣ, въ Мюнхенѣ, въ Римѣ, можно найти цѣлыя колонія польскихъ интеллигентовъ, которыхъ гонятъ изъ родины не какія-нибудь политическія потрясенія, а мелкій провинціальный типъ жизни. Маленькія домашнія столицы, Варшава и особенно удушливо клерикальный Краковъ, слишкомъ тѣсны, чтобы ихъ таланты могли тамъ получить полное развитіе и найти достаточное пониманіе. Правда, здѣсь строжайшимъ образомъ слѣдятъ за послѣднимъ словомъ Европы въ формѣ усовъ и фасонѣ галстуховъ, да и въ области наукъ и искусствъ прилагаютъ старанія, чтобы они процвѣтали не меньше, чѣмъ въ Парижѣ, но тѣмъ хуже. Здѣсь есть академіи наукъ и художествъ, и мантіи академиковъ также пышны, какъ и во всѣхъ другихъ "европейскихъ" академіяхъ. Какъ во всѣхъ провинціальныхъ центрахъ, есть и свои знаменитости, для которыхъ газеты не щадятъ эпитетовъ "нашъ несравненный", "нашъ маститый", "нашъ великій". Есть и меценаты, поощряющіе національное искусство, подъ которымъ подразумѣваются величественные, трогательные или игривые сюжеты и отсутствіе ярко выраженной индивидуальности автора; послѣдняя считается признакомъ "болѣзненности таланта" и не поощряется, пока какой-нибудь нѣмецкій или французскій критикъ не расхвалитъ "интереснаго поляка"; тогда и этотъ становится "нашимъ всемірно-знаменитымъ", и то, что прежде называлось нездоровою крайностью, теперь оказывается геніальной смѣлостью {Въ подтвержденіе своихъ словъ сошлюсь на нѣсколькихъ независимыхъ публицистовъ, Стан. Витеквича ("Sztuka і krytyka u nas", Lwow 1999), Феликса Женскаго (статьи по вопросамъ искусства въ разныхъ періодическихъ изданіяхъ), Зенона Пшесмыцкаго (статьи въ журналѣ "Chimera").}. Есть и пресса, набожная въ вопросахъ религіи, оппортунистическая въ вопросахъ политическихъ, и благотворительная въ вопросахъ соціальныхъ. Всякое независимое слово считается измѣной національнымъ идеаламъ. Есть, конечно, трудящаяся и страдающая масса, но артистическія натуры не имѣютъ возможности, не умѣютъ и не хотятъ найти къ ней доступъ. Остается одинъ путь: бросить родныя Палестины, смѣшаться съ интернаціональной богемой, вынести свой талантъ на международный рынокъ и забыть, что есть на свѣтѣ Варшава и Краковъ. Но это не забывается. Связь порвана, отечественныя отношенія вспоминаются только съ язвительною насмѣшкой, но душа болитъ. Нѣмецкіе критики хвалятъ, американцы платятъ крупные куши за картины, но самая животрепещущая, самая интимная часть авторской индивидуальности остается всѣмъ непонятной и чуждой. Въ комъ сильнѣе артистическіе инстинкты, тотъ замыкается въ себѣ, становится нелюдимымъ чудакомъ, мизантропомъ. Такова, напр., полная внутренняго драматизма, судьба умершаго въ прошломъ году въ Римѣ польскаго художника Александра Геримскаго. Въ комъ слабѣе воля, въ комъ сильнѣе запросы наслажденія, тотъ окунается съ головой въ водоворотъ трактирной жизни, упивается похвалами собутыльниковъ и возводитъ въ перлъ созданія свою геніальную безпорядочность. Такимъ кажется намъ случай Пшибышескаго.
Очутившись въ Берлинѣ, онъ сначала хочетъ утилизировать свою склонность къ искусству, и принялся изучать архитектуру и исторію искусства: по настоящему въ книгѣ судебъ ему была предназначена карьера музыканта. Но отечественные меценаты, рѣшили иначе и, чтобъ поддержать талантливаго юношу, дали ему медицинскую стипендію. Пять лѣтъ потратилъ онъ на медицинскія штудіи, однако врачемъ не сдѣлался, но за то научился называть вещи своими именами и въ первыхъ же своихъ литературныхъ опытахъ широко воспользовался научной номенклатурой для обозначенія неназываемыхъ обыновенно въ беллетристикѣ явленій. Изъ общественныхъ теченій его, конечно, манили только тѣ, которыя импонировали силой или выдѣлялись яркостью. Поэтому онъ нѣкоторое время колебался между соціалъ-демократіей (даже редактировалъ первый польскій партійный органъ) и крайнимъ индивидуализмомъ, который тогда проникъ въ нѣмецкую литературу подъ вліяніемъ Ничше. Колебанія эти, конечно, должны были разрѣшиться въ смыслѣ полнаго торжества индивидуализма. Это направленіе было новѣе, артистичнѣе и къ тому же не налагало никакихъ обязательствъ. Любопытно, что Пшибышевскій сошелся въ Берлинѣ больше всего со шведами Ола Хансономъ и Стриндбергомъ, которые бѣжали сюда также отъ узко-филистерской родины. И Пшибышевскій, и Ола Хансонъ сдѣлались нѣмецкими писателями. Дѣйствительно, что польская публика, упоенная Сенкевичемъ, могла бы понять въ погребально-эротическихъ бредовыхъ образахъ алкоголика, которыми Пшибышевскій дебютировилъ въ качествѣ романиста! Можно ручаться чѣмъ угодно, что ни одинъ польскій издатель не согласился бы тогда напечатать такую "болѣзненную" книжку. Нѣмецкая же кружковая критика, такъ называемаго "желто-зеленаго" направленія (въ отличіе отъ краснаго), разсыпалась въ восторгахъ передъ "геніальнымъ полякомъ" и ставила его во главѣ цѣлой школы.
Выработку своего міросозерцанія и характера Пшибышевскій завершилъ въ Христіаніи; его разсказъ о бытѣ норвежской молодежи конца 80-хъ и начала 90-хъ годовъ очень любопытенъ.
"Началась,-- говоритъ онъ ("Na drogach duszy"),-- фанатическая борьба между Біорисономъ съ одной стороны, который вылилъ свою старческую и никчемную мудрость въ пресловутой брошюрѣ "Полигамія и моногамія", и цѣлымъ молодымъ поколѣніемъ съ другой стороны... Кружокъ этотъ повелъ отчаянный штурмъ противъ "хорошаго" общества. Онъ сдернулъ лицемѣрную маску, которою хорошее общество покрывало свои язвы; вещи, о которомъ прежде говорили только на ухо другъ другу, молодежь раскричала по всѣмъ перекресткамъ, а половая потребность взрослыхъ юношей и дѣвушекъ, которые не могли обезпечить себѣ бракомъ удобнаго и относительно здороваго ложа, сдѣлалась главнѣйшимъ предметомъ отчаянныхъ битвъ между старыми и молодыми. Изъ-за границы импортировалось немного уже устарѣлое тамъ оружіе: матеріализмъ, соціализмъ, права женщинъ, упорядоченіе проституціи, половая равноправность для обоихъ половъ. Кричали, дебатировали, принудили "хорошее" общество вступить въ споръ, обороняться, трепали по газетамъ самые щекотливые вопросы, сидѣли цѣлыми днями по кофейнямъ, издѣвались и смѣялись надъ старыми "предразсудками",-- ну и пили -- охъ! пилось тогда очень много... Но вскорѣ наступилъ колоссальный разгромъ... Богема распалась. Женщины испортились подъ вліяніемъ "новой" морали, проповѣдовавшей "свободную" любовь, мужчины погибли или вымерли вслѣдствіе чрезмѣрнаго употребленія такъ наз. "горячихъ напитковъ", а остальные стали "порядочными". Нѣкоторые облечены должностями бургомистровъ, другіе стали примѣрными мужьями, обремененными многочисленнымъ семействомъ".
Съ Пшибышевскимъ не произошло ни того, ни другого. Среда, въ которой онъ вращался, наложила на него несмываемую печать, хотя идеи его прямо противоположны тѣмъ, которыя онъ приписываетъ норвежскимъ "нигилистамъ". Вмѣсто матеріализма, соціализма, женскихъ правъ, половой равноправности половъ онъ исповѣдуетъ мистицизмъ, безграничный индивидуализмъ, рабство женщинъ и необходимость для нихъ моноандріи, тогда какъ мужчинамъ моногамія вовсе не ставится въ обязательство. Но за то половыя отношенія интересуютъ его больше всего на свѣтѣ.
Великій индивидуалистъ XVIII вѣка, Фаустъ, колеблется, какъ перевести евангельскія слова: "Вначалѣ было слово". Онъ сынъ философскаго, умозрительнаго вѣка, и потому прежде всего ему приходитъ въ голову идея: "Вначалѣ была мысль". Но вмѣстѣ съ тѣмъ онъ принадлежалъ къ поколѣнію, которое мощно потрясало устарѣвшіе устои общественнаго порядка и вѣровало въ предвѣчность своей разрушительной миссіи, поэтому онъ исправляетъ найденную имъ формулу: "Вначалѣ была сила". Однако и это не можетъ его удовлетворить. Разрушеніе было для него не конечной цѣлью, а лишь ступенью, подготовленіемъ къ дальнѣйшему созиданію, а сила не обладаетъ сама по себѣ созидательнымъ свойствомъ. такимъ образомъ онъ окончательно останавливается на мысли, что "вначалѣ было дѣянье".
Маленькіе, вырождающіеся правнуки Фауста (въ побочной линіи), индивидуалисты конца XIX вѣка, не имѣющіе никакого довѣрія къ "мысли", не чувствующіе въ себѣ никакой, даже разрушительной "силы" и тѣмъ менѣе способные къ творческому "дѣянію", по своему объясняютъ начало всѣхъ началъ. "Вначалѣ былъ полъ. Ничего внѣ его,-- все въ немъ",-- такъ начинается первое беллетристическое произведеніе Пшибышевскаго, изображающее психологію спившагося дегенеранта, и насколько это вступленіе имѣетъ слабое философское значеніе, настолько оно опредѣлительно для міросозерцанія автора. Онъ неоднократно возвращается къ этой мысли въ другихъ произведеніяхъ, а если и не высказываетъ ее словами, то она слышится, какъ "лейтмотивъ" во всемъ его творчествѣ. Половая дѣятельность въ его представленіи есть причина, цѣль, содержаніе и смыслъ жизни. Все остальное только болѣе или менѣе случайная "надстройка". Слѣдить за логическимъ развитіемъ этой идеи, которая кажется автору "неизмѣримо глубокой", было бы скучно. Мы не имѣемъ въ виду спорить съ Пшибышевскимъ и его героями. Посмотримъ только, въ какіе художественные образы выливается его философія.
Пшибышевскій не натуралистъ. Онъ не любитъ указывать условія мѣста и времени, не описываетъ обстановки, въ которой происходятъ его романы (насколько это слово приложимо къ его произведеніямъ). Нѣкто, гдѣ-то, когда-то пьетъ безъ просыпу у гроба своей возлюбленной, которую онъ замучилъ своей дегенеративной любовью, составленной изъ сладострастія, ненависти, отвращенія и мучительства. Этотъ нѣкто, этотъ "Я" излагаетъ идеи своего пьянаго бреда, описываетъ свои психопатическія ощущенія то циническими медицинскими терминами, то изысканными гиперболами и метафорами. Онъ и теперь, къ трупу продолжаетъ чувствовать то же животное влеченіе, соединенное съ ужасомъ, гадливостью и ненавистью. Въ умопомраченіи совершаетъ онъ всевозможныя безумства, зубами терзаетъ мертвое тѣло, и т. п. Въ концѣ концовъ онъ собирается застрѣлиться. Таково фактическое содержаніе "Заупокойной мессы", которая положила начало двойственной славѣ Пшибышевскаго. Критика удивлялась безстрашному анализу будто бы правдивыхъ душевныхъ состояній. Въ дѣйствительности же, мы имѣемъ здѣсь возвращеніе къ давно прошедшимъ пріемамъ романтизма, который любилъ поражать читателя гигантскими контрастами, добродѣтелями и пороками, свѣтлыми явленіями и ужасами, и все въ размѣрахъ nec plus ultra. Изобрѣсти послѣ нихъ какіе-нибудь новые ужасы очень трудно, и въ данномъ случаѣ мотивъ посмертной половой любви использованъ уже у В. Гюго, конечно, безъ такого психологическаго ковырянія, въ эпизодѣ Казимодо и Эсмеральды.
Несравненно жизненнѣе второй разсказъ Пшибышевскаго "Вигиліи", который, впрочемъ, также весь построенъ на томъ же мотивѣ животной любви. Это пожалуй лучшее изъ всего, что Пшибышевскій написалъ въ беллетристической формѣ. Здѣсь, дѣйствительно, правдиво изображена раздвоенность неврастеническаго выродка fin de siècle. Какой-то "Я" замѣчаетъ зарождающуюся страсть между своею возлюбленной и своимъ пріятелемъ. Герой исповѣдуетъ теорію свободной любви, а въ глубинѣ души сохраняетъ первобытные инстинкты самца, который чувствуетъ потребность убить невѣрную самку. Онъ самъ съ напускнымъ цинизмомъ толкаетъ влюбленныхъ другъ къ другу въ объятія, а послѣ глубоко страдаетъ и терзаетъ несчастную женщину. Авторъ, конечно, неосновательно думаетъ, что онъ обнажилъ тутъ вѣчныя, неизмѣнныя отношенія между мужчиной и женщиной, и подмѣтилъ важную черту человѣческой природы: независимость чувствъ и даже поступковъ отъ разсудка, который является не болѣе какъ наблюдателемъ психической жизни. На самомъ дѣлѣ повѣсть Пшибышевскаго имѣетъ болѣе скромное значеніе: это яркая культурная картина, человѣческій документъ извѣстной эпохи, исповѣдь неуравновѣшеннаго поколѣнія, которое цѣликомъ еще погружено въ психическія привычки патріархально-рабовладѣльческаго строя жизни, хотя знаетъ наизусть всѣ страшныя слова, пугающія воображеніе "хорошаго" общества.