Мы теперь оставляем в стороне барские привески к идее Толстого, его "абсолютную" окраску понятия добра; нас интересует здесь самая идея самовоспитания. Она как нельзя лучше подходит к нашему быстро самоосвобождающемуся от пут старого общества веку. И замечательно, что никто из русских или иностранных писателей -- бар или детей народа -- не развил ее с такой беззаветной и радостной убежденностью, как Толстой. Толстой всю жизнь повторял ее ярче и ярче в своих великих художественных созданиях, которым она-то и придает их неуловимый сразу сознанием, но ясно ощутимый внутренний свет и теплоту. Идея эта небывало сильно доказана им художественно на примерах самой черной, безжалостно-реальной действительности. Человек -- сам себе наилучший судья; он -- самодержец в своем моральном сознании, и он оказывается сильнее всех отрав общества, стремящихся проникнуть в его сердце, если только он следует самому себе.

Но тут Толстой и становится в ряды самых мощных двигателей демократии, ибо дает ей в руки новое оружие против злейших ее врагов -- тех проповедников крепостной морали, которые, как на камень краеугольный, опираются на полное недоверие к личности, родящейся-де в грехах, по какой причине она и нуждается в патриархальной узде со стороны авторитетов. А такое отношение к врагам демократии, в силу вещей, уже приводит нас к политике -- как бы ни открещивался от нее христианин Толстой.

Руссо-"дикарь" не мог вполне преодолеть боязни пред обществом, даже обществом свободных Эмилей, и потому... и потому счел нужным подчинить последних деспотизму общества; но, естественно не надеясь и на такой деспотизм, искал для общества опоры еще в Боге. Доверие же Толстого к личности способно дать "общественному договору" нашего времени единственную моральную основу, в какой он нуждается: основу взаимного уважения сознательных людей, внутренно убежденных в необходимости и добре своего исторического, народного дела.

Пусть сам граф Толстой брезгливо отворачивается от политической роли -- история не посмотрит на его слабости и предрассудки и даст ему место среди других творцов демократии, в особенности в ряду тех, кто стремится перенести энергию "политического тела" от центра его к самодеятельной периферии, к живой массе. Этим именно путем развиваются теперь идеи общественного самоуправления, что мы видим фактически во многих странах на росте требований всенародного референдума, "инициативы", пропорционального представительства и других гарантий для меньшинства против подавления большинством. Идеи Толстого -- лучше сказать, логика лучших его идей -- впадают в это именно русло и приносят в него еще неоцененную, свежую, великую струю.

Характерно, что эту именно народную струю приносит представитель столь солоно пришедшегося народу барства. Поистине, история -- пресвоенравная богиня, с которою не сговоришься!

Несмотря на все странности, видимые и действительные противоречия, ошибки и пробелы, несмотря на всю историческую накипь на идейном ядре морально-политических взглядов, созданных сообща женевским полумещанином-полурабочим XVIII века и его учеником, московским барином XIX в., суть этих взглядов оказывается глубоко верною и оправданной историей, которая уже сама берет на себя обязанность их очищать, уяснять и воплощать в конкретную действительность. Еще долго, вероятно, эти взгляды будут современны нам и нашим внукам; не скоро исчерпается их реальная ценность, не скоро они станут просто "историческими", в презрительном смысле этого слова. И будущие читатели, перечитывая некоторые из их произведений, все так же будут испытывать то же чувство душевной возвышенности и восхищения, какое испытываем сейчас и мы. Руссо и Толстой бессмертны, вечны -- пока существует народ, стремящийся на основе личной свободы и равенства всех осуществить "царство Божие" (о, разумеется, не абсолютное!) на земле. А ведь такой народ, считая от наших времен, просуществует, пожалуй, немало-таки веков?..

"Голос сердца" говорит нам, вопреки всем скептическим Мефистофелям, зрение которых загипнотизировано судорогами и язвами в муках рождающегося будущего, что мы стоим на пороге нового периода истории, периода "естественного человека". Не в том дело, конечно, чтобы мы вернулись вспять и стали "бегать по лесам на четвереньках", как смеялся Вольтер над Руссо, а в том, что человек станет творить себе общество по образу своему и подобию, общество жилое, уютное и привольное, где каждый будет себя чувствовать, как у себя дома. Тогда как теперь люди, словно на мусорном заднем дворе, задыхаются от пыли, создаваемой их же сутолокой, против всякого их желания и к сомнительному удовольствию горсти избранных. Человек станет хозяином своих человеческих отношений, на место теперешнего рабства -- рабства, которого ничуть не избегают даже избранные, как бы они ни были довольны своею львиного долей.

Лозунг всенародного, сознательного, целесообразного строительства общества создан впервые Руссо и нашел в Толстом одного из могучих апостолов. Лозунг этот был провозглашен со всем красноречием, какое было знакомо религиозному пафосу предыдущей эпохи, но именно поэтому и со всем ее -- да будет прощено мне это слово -- косноязычием. Тем не менее смысл лозунга остается глубоко родным для нас, уже отвыкших плакать над речами епископов Боссюэтов и Фенелонов39. Смысл этот резко противоположен девизу: "добродетель народа есть слепое повиновение мудрым законодателям", защитниками которого выступали не одни епископы, но и такие ярые их враги, как Дидро и Вольтер, и даже "социалисты" XVIII столетия аббат Мабли и Морелли.

В противоположность девизу абсолютизма и философского "просвещения", учение Руссо--Толстого (поскольку ученик не расходится с учителем) устанавливает две неоспоримые истины. Во-первых, политический строй даже самых грубо солдатских и полицейских государств держится, не разваливаясь, не благодаря голому насилию, а еще больше потому, что в глубине, под организацией насилия, есть всегда в наличности молчаливое согласие народа, т. е. согласие, по крайней мере, огромного большинства личностей -- неписаный "общественный договор". Другой вопрос, конечно, насколько соответствует та или иная форма общества лучшим желаниям и представлениям каждого; но она признается единственно возможным выходом при данных условиях, родом всеобщего компромисса {Таков взгляд не только Руссо, но, по существу, и Толстого, ибо ведь и он говорит, что "стоит только измениться общественному мнению, и все изменится".}. Иначе, несмотря на самую упорную охоту насильников применять насилие, государство распадается или -- что в этом случае одно и то же -- меняет форму.

Во-вторых, в таком виде "общественный договор" присущ стихийно возникшим обществам, где вышеуказанное согласие носит поневоле полувынужденный характер, ибо люди не в состоянии еще понять сущность общественных сил, властно требующих сплочения, организации во что бы то ни стало, и пассивно покоряются неодолимой необходимости, не позволяющей им устроиться по своей воле. Они умеют лишь олицетворять эту гнетущую силу собственных своих отношений в виде неисповедимой, сверхъестественной воли и слепо ей покоряться (как проповедует и Толстой). Такое согласие, конечно, позволяет людям кое-как существовать, но для них, в особенности же для личностей чутких к запросам души, "чувствительных", жизнь эта нередко хуже каторги. В противоположность этому, наше сознательное время открывает перспективу "общественного договора", достойного, наконец, своего имени -- такого общественного договора, параграфы которого составлялись бы не на основании учета печальных необходимостей, отказа от лучших запросов сердца, чтобы только-только как-либо продышать на этом свете, в беспросветной, черной работе, недоедая, недопивая, каким-то живым трупом. Возникает перспектива договора, на основе высших стремлений каждой личности к полному развитию заложенных в ней потребностей.