Деревня Талинка, гдѣ жила Прасковья, была сѣрая, глухая, но уже значительно тронутая такъ-называемою "цивилизаціей", которая проникла сюда отчасти изъ губернскаго города, расположеннаго въ 40 верстахъ отъ Талинки, а болѣе всего съ желѣзной дороги, недавно прорѣзавшей здѣсь тихія, черноземныя іюля. Кромѣ того, подъ бокомъ лежало еще громадное торговое село съ суконными фабриками. Все это, въ связи съ страшною, небывалою нуждой, охватившею въ послѣднее время мужицкую Русь, способствовало тому, что народъ цѣлыми массами уходилъ изъ деревень въ городъ, на фабрики, на чугунку и, возвращаясь домой, приносилъ съ собою новыя потребности и привычки. Мало-по-малу деревенскіе люди познакомились съ чайкомъ, со сладкой водочкой, съ "цыгарками" и прочими городскими удовольствіями. Деревенщина начинала надоѣдать... И чѣмъ ощутительнѣе, чѣмъ тѣснѣе становилась нужда, рядомъ съ этими соблазнами и деревенскою роскошью въ видѣ самовара, сладкой ѣды и яркихъ ситцевъ,-- тѣмъ сильнѣе влекло къ нимъ человѣка, тѣмъ болѣе чувствовалъ онъ свою безвыходную нужду. Особенно чувствовали это бабы; чувствовала и Прасковья среди своей каторжной, голодной жизни. Съ жгучею завистью поглядывала она иной разъ на разодѣтую старшиниху; при видѣ лапчатаго сарафана сосѣдки, сердце ея начинало сильнѣе биться и, проходя случаемъ мимо кабака, она не могла не остановиться, заслышавъ веселые звуки гармоники и топотъ пляшущей пары. Вотъ видитъ она на крылечкѣ веселую толпу молодыхъ фабричныхъ, вернувшихся домой. Почти всѣ они съ гармониками, всѣ выпивши, и отчаяннымъ, молодымъ, разгуломъ вѣетъ отъ ихъ разудалой, съ присвистами и выкриками, пѣсни. А среди ихъ, въ плисовой безрукавкѣ, въ пунцовомъ сарафанѣ, съ бѣлымъ платочкомъ въ рукахъ, выступаетъ красивая солдатка Авдошка, ухарски пристукивая коблучками.
Глядитъ на эту веселую картину бѣдная Прасковья и чувствуетъ, что сердце ея такъ и сжимается, такъ и замираетъ. Не то зависть это, не то сожалѣніе о чемъ-то -- Прасковья хорошенько и сама не знаетъ, но сознаетъ только одно, что ей хочется жить,-- неудержимо, страстно хочется жить...
-- Ишь вѣдь веселье-то какое!-- останавливаетъ она проходящую мимо бабу, тоже молодую, но съ такимъ же измученнымъ, отупѣлымъ лицомъ, какъ и Прасковья.
Баба глядитъ на пунцовую, дышащую здоровьемъ и молодостью, Авдошку и, отвернувшись, сердито машетъ рукой.
-- Ну, ужь и веселье! Сохрани Богъ отъ эдакаго,-- говоритъ она съ негодованіемъ.-- Ишь расфуфырилась, шлюха, стыда-то нѣту! Да я бы, кажись, ни за что... Хоша и бѣдно, да по крайности честно... А эта ишь охальничаетъ... Тьфу!
Прасковья поддакиваетъ, но чувствуется ей, что слова этой суровой, гордящейся своей нуждой и честностью, женщины не совсѣмъ искренни, что таится въ нихъ скрытая зависть и что ей, этой болѣзненной, замученной бабѣ, также какъ и Прасковьѣ, страстно хочется жить... Возвратившись домой, возбужденная этимъ видомъ чужаго веселья, Прасковья принималась мечтать. Но мечты ея уже не имѣли того неопредѣленнаго, фантастичнаго характера, какъ во время дѣтства, и Прасковья твердо знала, чего ей хотѣлось. Мечтала она о чистой, свѣтлой, просторной избѣ безъ угару и таракановъ, о пирогахъ по праздникамъ, о блаженномъ отдыхѣ, котораго она теперь не имѣла; мечтала о дѣтяхъ, которыхъ желала бы видѣть сытыми, одѣтыми, румяными, о спокойной, веселой жизни... Даже Семенъ представлялся ей въ мечтахъ совсѣмъ инымъ,-- не угрюмымъ и грязнымъ, какъ всегда, но свѣтлымъ, разговорчивымъ, заботливымъ. И она увлекалась своими мечтами до того, что слезы умиленія выступали у нея на глазахъ и нѣсколько часовъ послѣ того она ходила счастливая и добрая. Она готова была надрываться на работѣ, только бы сбылась хотя сотая часть ея мечтаній...
Помимо этихъ восторженныхъ мечтаній, не мало ее также занимала судьба солдатки Авдошки, извѣстной въ Талинкѣ подъ именемъ "непутевой". Она знала ее еще въ дѣвкахъ, когда онѣ обѣ не разъ руководили цѣлымъ хороводомъ, какъ самыя голосистыя въ селѣ. Авдошка и тогда была красавица, и талинскіе ребята ухаживали за нею на-перебой. Потомъ Авдошка вышла замужъ въ богатую семью и за статнаго красавца, въ которомъ она души не чаяла, и Прасковья съ нею разошлась. Но замужемъ пожила она не долго, мужа вскорѣ забрили, къ ней сталъ приставать свекоръ и она ушла изъ семьи Богъ-вѣсть куда. Такъ пропадала она нѣсколько лѣтъ, а когда возвратилась опять въ родную деревню, прежней Авдошки нельзя было узнать, и все село отвернулось отъ нея, заклеймивъ ее позорнымъ прозвищемъ "гулящей". Всѣ ее презирали, ругали, сторонились отъ нея, только одна Прасковья, встрѣчая иногда Авдошку на улицѣ, разряженную, смѣющуюся, счастливую, и сравнивая ее мысленно съ прочими деревенскими бабами, грязными, истощенными, никакъ почему-то не могла признать ее виноватою и не чувствовала къ ней презрѣнія. Она даже пробовала съ ней разговаривать..
-- Неужли-жь, Авдоня, тебѣ легко?-- спрашивала она ее, повстрѣчавшись гдѣ-нибудь на дорогѣ.
-- А то что-жь?-- весело отвѣчала Авдоня, безстыдно посмѣиваясь, щелкая подсолнухи и какъ бы плюя и на свой стыдъ, и на чужое горе.
-- Да какже, родимая,-- съ участіемъ продолжала Прасковья,-- вѣдь чай грѣхъ... Чай тоже совѣсть-то мучитъ, а?