Я помню, с каким изумлением говорили мне статистики на Московском статистическом съезде о речи Николая Фёдоровича, где он в продолжение двух часов, без записки говорил о методе и практике статистического дела в России с приведением наизусть громадного цифрового матерьяла, -- и я не встречал другого человека, который бы так помнил оперные мотивы и даже манеры знаменитых певцов, -- с того времени, как он, великий любитель пения и музыки, в начале 60-х годов начал бывать в опере, кто бы мог цитировать целые стихотворения давно забытых писателей, помнил тирады старых мыслителей и ораторов, цитировал наизусть большие отрывки из речи "Quousque tandem abutere, Catilina, patientia nostra", приводил по-гречески целые тирады из "Илиады"...

И не только удивительная комбинация памяти, но и способности понимания, -- понимания цифры, государственных, политических и экономических течений, совершающихся в России и Западной Европе и понимания красоты, поэзии и беллетристики, скульптуры и живописи, старых традиций в искусстве, и новых художественных веяний, сменявшихся за его долгую жизнь. И я не забуду короткого разговора, когда я, перегруженный живописными впечатлениями от первой поездки за границу, передавал ему эти ошеломившие меня впечатления и некоторые недоумения и говорил, что я понял Дюрера и не понял Рембрандта, -- как он коротко и сжато и удивительно тонко характеризовал мне эволюцию от Дюрера до Рембрандта, и не только в общем смысле, который можно почерпнуть из учебников и обозрений, но иллюстрацией и сопоставлением отдельных картин того и другого художника, которые, очевидно, остались в душе его как цельные и самостоятельные впечатления.

У него был большой, светлый, ясный, неувлекающийся, скорее скептический ум, как-то способный охватывать общее, целое и в то же время тонко разбираться в деталях, в подробностях, и была тоже редкая комбинация строго-логического ума с горячей верой, которую он донёс от юности до могилы.

Он был не просто способный и талантливый человек дилетантского типа, каких много в России, и что привычно и удобопонимаемо, а он был то, что редко встречается вообще в жизни и потому трудно понимаемо, -- в нём была полнота большой человеческой личности, какая-то особая гармония человеческого духа, соединение редко соединяющихся человеческих способностей, притом выраженных в широком масштабе, -- сильной, строгой мысли и горячего чувства, гнева и прощения, редкой жалостливости и отсутствия сентиментальности.

Это всё так, но он не оставил после себя крупного литературного имени, кроме статистики, он не связал себя с определённой отраслью знаний, не бросил в мир новой философской или моральной идеи и не сделался государственным деятелем в общепринятом смысле слова. И я понимаю, что широкая публика, не видавшая, не знавшая Анненского лично, и не вполне осведомлённая в том, что он сделал в жизни, может останавливаться с недоумением и вопросом, почему столько шума над могилой пусть хорошего, талантливого человека, но оставившего такое малое наследство, и почему так много и столь различных людей оплакивают его как крупную потерю в русской жизни.

-----

Была одна нота, общая, наиболее громко звучавшая в поминальных словах, выдвигавшая главенствующую черту Анненского и объяснявшая значение его личности в жизни, -- обаяние его личности.

Да, он был обаятельный человек, и об нём, как о человеке, труднее всего говорить спокойно тем, кто долго и близко знал Николая Фёдоровича. Он был тонкий, деликатный и внутренне-изящный человек. Он был джентльмен, он был истинно-благородный человек, он был справедлив особой справедливостью, которою он никогда не жертвовал и не мог жертвовать ни личным, ни политическим ни партийным соображениям... Он был добр особой добротой... Можно ещё много сказать об нём хороших слов: мужественный гражданин, верный, неизменный друг, бессребреник, терпимый и ласковый, но все слова эти тусклые и скучные, когда прилагаются к Н. Ф. Анненскому. И потом, столько было сказано над могилой его и несётся по сие время со всех концов России не скучных и тусклых, а ярких, горячих слов, что я не буду пытаться дать сколько-нибудь полную характеристику его как человека, и только прибавлю несколько штрихов, которые, быть может, приблизят его к читателям и сделают его понятнее.

Я говорил уже, что он был враг сентиментальности и вместе с тем был глубоко жалостлив. Он был нежен, некоторым может показаться, немножко смешно нежен... Был у него пёсик, рыженький, маленький и, как часто бывает с маленькими собачонками, необыкновенно воинственный, производивший невероятный шум в квартире, и часто мешавший разговорам, пёсик сомнительного происхождения, "дворянин", как называл его Николай Фёдорович. Привязанность Н. Ф. к пёсику была удивительная, с ним он гулял, с ним и в гости ходил. Нужно было видеть веселье Николая Фёдоровича, когда в Нижнем, на Полевой улице, где жил он, появился сын его пёсика, такой же рыженький пёсик, в ещё более умалённом виде, но такой же озорной и воинственный! Через несколько лет, когда Николай Фёдорович жил уже в Петербурге, я остановился у него, и, помню, в первую же ночь, часа в четыре, меня разбудили шаги Николая Фёдоровича. Он был в шапке и в зимнем пальто.

-- Куда вы? -- спрашиваю его.