Теперь уже нечего было думать о том, чтобы управиться самому с вещами и прикатить к себе домой, на удивление лакея, молодцом. Он послал телеграмму, чтобы его встретили, и с болезненной тоской ждал прибытия на место.
"Это все от дороги и от скверной еды, -- успокаивал себя чиновник. -- Вот, приеду, отдохну, и министр завтра не узнает меня: таким молодцом явлюсь я перед ним. Воображаю, как он будет удивлен! Ваше превосходительство! -- скажу я ему на это, -- есть обстоятельства, высшие, чем заботы о личном покое и здоровье. Это -- долг. Долг прежде всего".
"Долг, долг, долг, прежде всего, прежде всего", стучали колеса, и в этом стуке была та же самая тяжесть и сырость, от которой трудно было дышать.
"Сиверская... Гатчина... Через час Петербург".
В полном изнеможении он глядел на стекло, все мокрое, с грязными потеками, точно заплеванное этим гнилым, ядовитым днем. Даже в Гатчине он не вышел из вагона, так как шел дождь, -- не тот веселый, радостный дождь, как было на юге. Здесь с неба падала какая-то грязь, точно бесконечные пьяные слезы.
На платформе, освещенной электричеством, подобно мертвецам, шевелились люди, артельщики, и опять шпионы, с безразличными лицами и шмыгающими глазами.
На петербургской станции встретил его лакей, и пришлось опереться на его здоровую руку, чтобы дойти до кареты.
Это здоровье почти оскорбило его, и особенно было неприятно, когда лакей сказал:
-- А я думал, что вы поправитесь, ваше превосходительство.