Он залпом выпил стакан вина и, несмотря на то, что она не настаивала на своей просьбе, раздраженно заговорил:

-- И что тут рассказывать! Ну, пьяный сброд поднялся на дыбы. Ну, пристал там к голодным рабочим, подстрекаемым жидами и разными, там, проходимцами... Ну, вся эта дикая орава стеклась туда, в порт, знаешь, как грязная вода стекает в канавы с улицы. Они сами себе устроили западню. Они слетелись, как вот эти мотыльки летят на свет. Да, да. Им прескверную услугу оказал этот бунт на корабле, этот мертвый матрос, которого они вытащили на берег, чтобы вызвать сочувствие таких же негодяев, эта падаль, над которой произносились разные возмутительные речи! Она объединила вокруг себя всех их и, таким образом, осудила на кару.

-- Но нельзя же расстреливать граждан только за то, что они собрались толпой?

-- Граждан! Граждан! -- брезгливо ответил он. -- В России нет граждан. Это не граждане, а сволочь.

Он слегка опьянел, и его голос, и без того охрипший от дневной команды над расстреливавшими людей солдатами, звучал иногда как шипение. Он как будто мстил этими словами тем, кто заставил его целый день томиться в пыли и зное, но сквозь это раздражение и злобу пробивалось что-то такое виноватое и жалкое, что он, видимо, хотел заглушить и этой бранью, и этим чересчур резким негодованием.

Оперши голову на руки, она смотрела на него неподвижными усталыми глазами, и ему казалось, что эти глаза видят то, что он так ревниво скрывал в глубине.

-- Это надолго отучит их бунтовать! -- воскликнул он с натянутым, сиплым смехом и стукнул своим стаканом о ее стакан, и звон стекла прозвучал, как -- Аминь.

-- Ты думаешь? -- неопределенно спросила она.

-- О, да. По крайней мере, три четверти из них останутся там. Солдаты раздражены за то, что их заставляют изнемогать от голода и жажды, задыхаться в пыли и в поту. Притом же эта озверелая рвань иногда пробует даже стрелять в нас и бросает камни.

-- Но чего же они хотят?