Умирающий как будто только и дожидался этого удостоверения. Послышалось что-то в роде икоты, он едва заметно вздрогнул и в ту же минуту с его лица, со всего существа его, как будто сдунуло то, что отличало его от камня, от куска земли.
Доктор махнул рукой и отошел от трупа. И тотчас же все лицо умершего, на которое падала тень от докторской фигуры, ярко и ровно осветилось солнечным светом. И все черты лица, единосущные у живого, стали теперь чужими друг другу, точно они были вылеплены отчетливо и верно добросовестным, но бездарным художником.
Раны не было видно. Лицо лежало той стороной к палубе, но из-под глаза выползала, как червяк, красная струйка крови.
В жадном любопытстве окружающих, в ярком блеске солнца было что-то оскорбительное для этого безжизненного лица, которое теперь не было уже ни молодым, ни старым, потому что принадлежало вечности,
Лаговский развернул свой, еще блестевший от глаженья, тонкий белый платок и покрыл им лицо покойника. Не сводя с него глаз, он стал медленно на носках отступать назад и слегка оступился на какой-то предмет. С испугом взглянул на него: это был револьвер, которого почти касались сведенные судорожно пальцы, и указательный палец был согнут так, как будто он все еще нажимал гашетку.
Лаговский наклонился, машинально поднял револьвер, и также сунул его в карман.
Все сняли шапки и на минуту склонили головы.
II.
Через час офицеры были высажены на берег. Катер возвращался к броненосцу, взбивая и пеня воду, оставляя за собой длинный водяной хвост.
Теперь они были свободны, спасены. Можно было с облегчением вздохнуть, но труп товарища не отходил от глаз, хотя о нем избегали говорить. Он возбуждал в них не сожаление, а досаду: в этой смерти на век запечатлелся жестокий и мрачный укор им, более тяжелый и неотвратимый, чем всякое живое напоминание постигшего их бесчестья и позора.