Он загадочно развел руками, и его седые брови шевельнулись как бы от печально улыбающегося недоумения.
Папироса в откинутой поперек кресла руке пускала вверх легкую струйку синего дыма, извивавшегося так же причудливо, как воспоминание в его памяти.
-- Слушайте, -- сказал поэт. -- Меня волновала и мучила эта таинственная печаль, которая одна на мой взгляд являлась неодолимой прозрачной преградой нашего сближения: что-то вроде тончайшего стекла, которое было невидимо, но почти осязаемо мною. Я страдал. По временам мне казалось, что если я узнаю происхождение ее печали, я в состоянии буду разбить стеклянный гроб, который не хотело или не могло покинуть ее сердце. И вот я всеми силами стал добиваться этого.
Он машинально потянул папиросу и, даже не заметив, что она погасла, продолжал:
-- Надо было внушить ей полное доверие к себе...
-- Но стихи! Чёрт возьми! Разве ей было мало стихов, ваших стихов, которые заставляют мужчин проливать слезы?
Это была правда.
Поэт только пожал плечами.
-- Стихов, очевидно, было мало, чтобы она поверила мне.
-- Чего же она могла еще требовать?