Само собой разумеется, что вся эта историческая обстановка не существует ни для слушателей, ни для братца. Иеремия -- это сам братец, а Израиль -- это и не исторический Израиль и, главное, не народ. Это Иван или Марья. Пока Иван или Марья, здесь стоящие, не покаются, дорогой братец говорит, что он их и не исцелит. И Марья кается. Кричит Иеремии-Иванушке: "Прости, дорогой".

Кается не толпа, а все рядом стоящие, отдельные люди, каются с особенным наслаждением, чувствуют, как с каждым покаянным воплем из них выходит всякая скверна и нечисть.

По окончании собеседования братец встал в углу, под образами. Левой рукой оперся о загородку, причем кто-то заботливо подложил ему под локоть чистенький, белый платок. Правой он благословлял подходивших. Благословение длилось что-то около часу. Я стоял сбоку, почти рядом с братцем, и вся бесконечная вереница слушателей проходила мимо меня. Исцеленные и чающие исцеления. Впереди еще 10 -- 15 человек, а подходящий уже "готовится". Откашливается, охорашивается, вытирает рот. Часто-часто крестится. Весь напряжен. Потом как-то ухает, целует руку и, радостно успокоенный, уходит. Некоторые женщины кидаются в ноги. Их быстро подымают. Солдаты сконфужены. "Народ" в них борется с "мундиром". Иванушка усталыми глазами смотрит куда-то вдаль, изредка подсказывая окружающим его девушкам текст песнопения.

Некоторые подают ему записочки. Он кладет их на перила загородки, и рука стоящей рядом с ним тонкой, бледной девушки в белом платочке осторожно и незаметно собирает записки, прячет в карман. А люди все идут, идут, и, кажется, конца нет длинной веренице -- старых, молодых, красивых, безобразных, больных, здоровых.

Это совсем не то, что в церкви. Там нужно символическое благословение иерея, существа, так сказать, безличного. Здесь нет символизма. Воплощенная реальность. Каждому физиологически необходимо приложиться к живой руке братца, получить благословение именно от него. Здесь -- магия.

Когда изнеможенный братец ушел, все поблекло. Казалось непостижимым, как можно было прожить три часа в этой духоте. Скорей хотелось на улицу. Но выйти нелегко. Поневоле опять беседуешь с соседями и все больше убеждаешься, до какой степени жажда покаяния, очищения, исцеления -- явление только личное и вместе с тем вечное. Такие собеседования вне истории: они могли происходить при Карле Великом, Алексее Михайловиче, будут происходить, когда даже трезвенники полетят на аэропланах, -- словом, это было и будет до тех пор, пока будут живы люди, их личные страдания, пока жива будет Смерть.

На собеседованиях православных миссионеров со старообрядцами такая же толпа. Такое же напряженное внимание, но совсем другая психология. Там уже есть общественность. Слушатели разделены на два лагеря. Идет борьба (может быть, архаических) идей. Победа той или иной стороны имеет общественное значение, так или иначе отзовется на жизни целой группы людей.

На митинге ораторы определенно призывают к общему действию. Они не смотрят на лицо отдельного человека. Весь смысл их речей в том, чтобы соединить разрозненные воли в одно целое, создать волю коллективную.

Братец обращается только к отдельной, частной воле каждого слушателя. И каждый берет его слово только для себя, кается за себя. Люди стоят рядом, но не вместе. Тянутся вместе, как телефонные проволоки, которые без центральной станции не сообщаются. Вне братца общения нет и быть не может.

Трезвенники -- православные. Но православие как вероучение для них не характерно. Они -- следствие, но не творческое начало православия.