Действительно, что такое, например, национализм кн. Трубецкого, Струве? Можно очень благородно писать и говорить о национализме подлинном, настоящем, "освобождающем". Но ведь этого недостаточно. Это -- отвлеченный разговор об отвлеченном понятии, лишенном определенного содержания. Реально же благородная идея воплощается у нас в польский вопрос, еврейский вопрос, финляндский вопрос, которые, кстати сказать, давно уже превратились из "вопросов" в самые определенные "ответы". Кн. Трубецкой утверждает, что, в противоположность казенным, радикальным фразам космополитов, его национальная идея -- творческая. Отлично. Творите, делайте. Но прежде всего раскройте содержание вашего национализма, определите точно и ясно границу, отделяющую его от национализма гг. Гурляндов, докажите нам не только на словах, но и на деле, что вы способны фактически охранить эту границу от провоза гурляндовской контрабанды.

Здесь "радикалы" становятся Фомами неверующими и требуют не иллюзий, а фактов.

Старые славянофилы очень логично, в строгом соответствии с историей, связывали понятие народности с понятием православия и покоящегося на нем определенного политического строя. Кн. Трубецкой и П.Б. Струве хотят утвердить русский национализм в других комбинациях и окружениях. Струве хочет построить национализм на империализме: на обожествлении левиафана-государства как некоего сверхиндивидуального, мистического лица. "Отрицая государство, -- говорит он, -- борясь с ним, интеллигенция отвергает его мистику не во имя какого-нибудь другого мистического или религиозного начала, а во имя начала рационального и эмпирического. В безрелигиозном отщепенстве от государства русской интеллигенции -- ключ к пониманию пережитой и переживаемой нами революции".

Это -- так сказать, религия общественная. Но, как известно, Струве индивидуалист. В своем докладе "Религия и социализм", прочитанном в петербургском религиозно-философском обществе, Струве предсказал возрождение творческого либерализма, религиозного индивидуализма.

Спрашивается: каким образом можно, не делая логического скачка, вывести из либерально-религиозного индивидуализма сверхиндивидуальный мистический лик коллектива, утвердить религиозную сущность государственной власти? Казалось бы, как раз творческому либерализму г-на Струве и соответствует "эмпирическое и рациональное" отношение к государству, т.е. именно то отношение, в котором он обвиняет интеллигенцию. Иначе ему придется перейти на сторону Гоббса, который проповедовал очень своеобразный индивидуализм. Гоббс утверждал, что противиться государственной власти -- значит присваивать себе суждение о добре и зле. "Конечно, -- говорит Гоббс, -- если верховная власть предпишет нам не верить во Христа, то подобное повеление не будет иметь силы, потому что вера -- дело внутреннее. Но если, -- прибавляет он, -- нам предпишут выражать языком или внешними знаками исповедание, противное христианству, то христианин должен повиноваться закону отечества, сохраняя свою веру в сердце". В связи с этим, Гоббс проповедовал последовательный цезарепапизм, который был у нас осуществлен на практике Петром Великим, при посредстве Феофана Прокоповича.

Другой комбинации между религиозным индивидуализмом и религиозным же признанием левиафана не придумаешь. Иного соединения религии империализма с национализмом нет, хотя бы уже потому, что национализм -- отнюдь не характерный признак империализма. В империи всегда заложено начало универсальности, космополитизма.

Еще Моммзен заметил, что римляне только тогда решились покорить эллинизированный Восток, Сирию и Малую Азию, когда римское государство превратилось в абсолютную монархию. Империя не побоялась национального раздвоения, включения в свой организм громадной дозы эллинства, которое грозило уничтожением римской национальности, чего так боялось свободное римское государство. А потому, оставаясь на исторической почве, Струве должен нам показать, какой национальный лик приобретет его русская либеральная империя будущего. Ссылка на Германию не убедительна, потому что единственный инородческий элемент в ней -- польский -- беспощадно Германией искореняется. Что же касается Австро-Венгрии, то сам Струве предсказывает изменение ее национального лика, превращение его из немецкого в славянский. Итак, менее чем кому-либо Струве пристало проповедовать национализм. Его национализм -- сплошная отвлеченность.

Думается, что и национализм кн. Трубецкого -- не меньшая иллюзия, чем национализм Струве. Умалчивая о связи русского понимания народности с религией, Трубецкой поневоле оперирует над патриотизмом, отрешенным от конкретной формы правления. Отсекая православие, он приходит к крайне туманному национализму, забывая, что для русского народа понятие национальности до сих пор отнюдь не этнографическое, а религиозное. Для определения понятия в распоряжении Трубецкого остался только "великий, могучий русский язык". Но не случайно же творцы современного русского языка не удовлетворились суверенностью своей власти в лингвистике! Одни из них превратились в отъявленных космополитов, вроде Тургенева и Толстого, другие, Гоголь, Достоевский, отказавшись от космополитизма, утвердили в полной мере всю славянофильскую триаду.

До сих пор положение осталось тем же. Радикалы вовсе не боятся сделать освобождение делом национальным и патриотическим, но они сомневаются, чтобы секрет этого рецепта находился в руках кн. Трубецкого, потому что воистину нужны магия и алхимия, чтобы превратить свинец порабощения в золото освобождения. Странно, что такие алхимические опыты считаются реальным делом и противопоставляются, как нечто творческое и либеральное, бездарной казенщине "радикалов".

Патриотизм, так же, как и национализм, не есть отвлеченная, литературная идея. Это -- особые переживания, проявляющиеся как следствие самого реального участия в государственной и общественной жизни, как результат исторической судьбы народов.