Реторика возможна и необходима, но только отрекшись отъ своихъ претензій. Ея владѣнія должны ограничиться и внѣ и внутри, т. е. по мѣсту ея преподаванія (въ низшихъ школахъ), и по объему ея вѣдомства, или содержанія. Раздѣливъ науки на самостоятельныя и чисто-практическія, критикъ ставитъ ее въ срединѣ между ними; изученіе ея должно слѣдовать непосредственно за изученіемъ грамматики. Грамматика сообщаетъ знаніе словъ въ ихъ отдѣльности или въ связи, отвлеченно отъ ихъ значенія, до котораго ей нѣтъ дѣла: она можетъ показать только формальныя отношенія значеній. Но этого недостаточно. Ученикъ, получивъ слово какъ матеріалъ, долженъ потомъ учиться отпечатлѣвать на этомъ матеріалѣ форму; иначе: онъ долженъ узнать слово, какъ внѣшнюю форму мысли (рѣчь). Реторикѣ не по силамъ разсматривать внутреннюю форму, организацію мысли, за что она такъ безразсудно бралась: то и другое даетъ себѣ мысль сама. Ея дѣло показать правила рѣчи. Правильною рѣчью называется не только такая, въ которой соблюдены требованія грамматики, но и такая, которая ясна, полна и даетъ сквозь себя видѣть заключающееся въ ней содержаніе. То выраженіе, которое соотвѣтствуетъ своему значенію, равномѣрно ему и вполнѣ обнаруживаетъ его, называется изящнымъ. Правила этого изящнаго выраженія и составляютъ предметъ реторики.
Статья эта требуетъ нѣкотораго объясненія. Что критикъ называетъ реторикой, собственно есть стилистика (такъ авторъ и озаглавилъ свою книгу), которая въ полномъ реторическомъ курсѣ занимала первую его часть подъ именемъ общей реторики, содержащей въ себѣ правила, равно обязательныя какъ для прозаика, такъ и для поэта. Оригинальность и цѣнность взгляда Каткова заключаются въ томъ, что онъ на мѣсто хаотическаго содержанія стилистики водворяетъ ея подлинный предметъ и ставитъ ей настоящую задачу -- ученіе о стилѣ, или слогѣ. Но что такое слогъ? И до сихъ поръ путаются въ его опредѣленіи, потому что не различаютъ двухъ его сторонъ: субъективной и объективной. Субъективная сторона была давно опредѣлена Бюффономъ, въ его знаменитой рѣчи (Discours sur le style) словами: слогъ -- это самъ человѣкъ (le style -- c'est l'homme), т. е. въ слогѣ отражаются духовныя способности автора: его умъ, воображеніе, чувство. Это -- слогъ личный, или индивидуальный, зависящій отъ природы пишущаго (отсюда слогъ Карамзина, Жуковскаго, Пушкина). Учиться ему нельзя, даже подражать ему опасно, потому что подражателю легко разыграть роль "вороны въ павлиныхъ перьяхъ". Предметомъ стилистики можетъ служить только объективная сторона слога, зависящая преимущественно отъ содержанія сочиненія, а частію и отъ его цѣли, и обязательная для всѣхъ и каждаго. Это -- внѣшняя форма внутренняго, мысленнаго матеріала, долженствующая вполнѣ ему соотвѣтствовать, быть ему равномѣрнымъ, ярко обнаруживать его значеніе. Если, по счастливому выраженію Бюффона, субъективный слогъ есть самъ человѣкъ, то о слогѣ объективномъ нѣмецкіе ученые справедливо говорятъ: онъ есть само содержаніе. Въ такомъ только случаѣ онъ будетъ имѣть право называться "изящнымъ выраженіемъ". Заслуга двадцатилѣтняго критика, повторяемъ, въ томъ и состоитъ, что онъ далъ надлежащее опредѣленіе слогу, какъ предмету особой науки и указалъ этой наукѣ надлежащіе предѣлы.
Характеръ критическаго пріема, который мы уже видѣли въ двухъ статьяхъ Каткова, остался неизмѣннымъ и въ сужденіи объ "Исторіи древней русской словесности", Максимовича (1839), профессора Кіевскаго университета. И здѣсь онъ отправляется отъ общаго къ частному: прежде чѣмъ разсматривать новый фактъ научной литературы, онъ предварительно считаетъ необходимымъ изложить свое собственное пониманіе предмета, -- рѣшить вопросъ: при какихъ условіяхъ "словесность" можетъ быть названа "литературой". Это пониманіе усвоилъ онъ на университетскихъ лекціяхъ и знакомствомъ съ капитальными историко-литературными трудами иностранныхъ ученыхъ. Да и трудно было избѣжать такого приступа къ разбору, зная скудость тогдашняго наличнаго капитала по этой отрасли знанія. Представителемъ его былъ "Опытъ краткой исторіи русской литературы", Греча. Поневолѣ придется начать ab ovo, когда прочтешь въ этой книгѣ такое опредѣленіе литературы: "литературою языка или народа называются всѣ его произведенія въ словесности, то есть творенія, писанныя на семъ языкѣ, стихами или прозою".-- "Но что же такое литература и что такое словесность?" спрашиваетъ критикъ. "Если объемъ понятія словесности равняется объему понятія литературы, то все это выраженіе есть не что иное, какъ тавтологія -- и самая вопіющая; въ такомъ случаѣ можно будетъ такъ читать: литературою называются всѣ произведенія въ литературѣ. Если же словесность и литература различны, то что же бы такое значила словесность? То есть творенія, писанныя на семъ языкѣ въ стихахъ и прозѣ. И такъ словесность составляютъ всѣ творенія, писанныя въ стихахъ и прозѣ на какомъ-либо языкѣ. Но это же самое, въ силу опредѣленія, есть и литература, -- и такъ литература и словесность совершенно одно и то же: онѣ могутъ употребляться promiscue {Безъ разбора, смѣшанно.} и поставляться одно вмѣсто другого. И такъ истинный видъ этого опредѣленія слѣдующій: литература есть литература, словесность есть словесность, слѣдовательно опять та же вопіющая тавтологія!
Въ виду такой путаницы, критику пришлось разъяснять происхожденіе слова "словесность" и опредѣлять различныя его значенія. Къ словесности, по этому разъясненію, относится языкъ, насколько онъ осуществляется въ словесныхъ памятникахъ (устныя произведенія народа), а къ литературѣ, согласно съ производствомъ этого слова -- письменность (письменные, словесные памятники). Въ этихъ послѣднихъ главное, существенное -- содержаніе: въ нихъ исчезаетъ самостоятельный интересъ языка, на который обращается вниманіе лишь по его отношенію къ содержанію.
И такъ словесность -- это устныя народныя произведенія (пѣсни, сказки, пословицы), литература же -- это письменныя словесныя произведенія культурной эпохи. Содержаніе литературы -- раскрытіе народнаго самопознанія въ словѣ. Задача исторіи литературы -- указать это раскрытіе.
Вотъ къ какимъ выводамъ пришелъ молодой критикъ. Изъ нихъ одинъ -- различеніе словесности и литературы -- не укрѣпился въ обычаѣ: мы употребляемъ оба слова безразлично; другой -- объ интересѣ народной словесности, единственно со стороны языка и понятіе о ней, какъ о младенческомъ лепетѣ только-что пробудившейся души народа, -- также не водворился въ наукѣ. Но за то сущность литературы и задача ея исторіи поставлены вѣрно. Задача эта и въ настоящее время еще не исполнена надлежащимъ, вполнѣ достойнымъ, образомъ.
Переходя къ словесности русской, критикъ прежде даетъ характеристику славянскаго племени, а затѣмъ говоритъ о Россіи. Рѣчь его клонится къ тому, что у насъ, до той самой эпохи, когда Петромъ Великимъ внесены были элементы европейской цивилизаціи, не могло быть даже и тѣни литературы въ томъ смыслѣ, какъ, по мнѣнію критика, должно понимать это слово (т. е. какъ выраженіе народнаго самопознанія въ словѣ). Памятники нашей древней словесности не представляютъ съ своей внутренней стороны особеннаго интереса ни для историческаго, ни для критическаго изученія; единственная форма, въ которой они могутъ быть разсматриваемы, это -- расположеніе ихъ въ хронологическомъ порядкѣ. Такой строгій приговоръ объясняется скудостью разработки литературныхъ нашихъ памятниковъ въ то время, когда книга Греча была единственнымъ руководствомъ для изученія нашей словесности.
Наконецъ, критикъ приступаетъ къ труду Максимовича и относится къ нему скептически и строго. Онъ не допускаетъ разсматриванія древней нашей словесности въ ея постепенномъ развитіи и взаимной связи, и въ связи со всею жизнію народа, особенно съ его просвѣщеніемъ, послѣ того, какъ единственной формой расположенія словесныхъ памятниковъ призналъ порядокъ хронологическій. Онъ осуждаетъ дѣленіе на періоды, ибо, по его убѣжденію, въ древней русской словесности никакого движенія не было, кромѣ движенія въ языкѣ. Кромѣ того, періоды характеризуются Максимовичемъ не степенями развитія словесности, какъ бы слѣдовало, а внѣшними, не относящимися къ ней фактами и обстоятельствами. Наконецъ, нѣтъ единства въ дѣленіи: въ первыхъ трехъ періодахъ основаніемъ служатъ, какъ сказано, событія, совершенно постороннія словесности, а въ четвертомъ, начинаетъ она понемногу обозначаться своими собственными явленіями.
Оригиналенъ взглядъ критика на "Слово о полку Игоревѣ", объясняемый не скептической школой исторіи, основанной Каченовскимъ, а малой тогда разработкой нашихъ древнихъ памятниковъ словесности. Катковъ не принималъ его за дѣйствительный и достовѣрный памятникъ: "Трудно придумать", -- говоритъ онъ, -- "кто могъ написать такую нелѣпицу безъ всякой цѣли, безъ всякой arrière pensИe". Онъ не утверждалъ, впрочемъ, что "Слово" -- съ умысломъ составленная поддѣлка: онъ думалъ только, что мы не имѣемъ его въ истинномъ видѣ, ибо "единственный экземпляръ, въ которомъ оно дошло до насъ, представляетъ первоначальное слово не только въ искаженномъ видѣ, но и совершенно передѣланнымъ, такъ что отъ первоначальнаго осталось нѣсколько слѣдовъ, только отдѣльные клочки, которые отличаются отъ всего прочаго не столько особеннымъ изяществомъ, сколько тѣмъ, что въ нихъ отзывается время близкое къ описываемому событію".
Послѣдняя (четвертая) критическая статья Каткова разсматриваетъ "Сочиненія въ стихахъ и прозѣ графини Сарры Толстой", переведенныя съ нѣмецкаго и англійскаго Лихонинымъ, извѣстнымъ московскимъ литераторомъ того времени. Она написана con amore. Главною тому причиной служило сильное сочувствіе къ таланту дѣвицы и ея внѣшней судьбѣ. Сарра была по матери цыганскаго происхожденія, получила отличное образованіе, начала писать на четырнадцатомъ году и умерла семнадцати лѣтъ отъ ужасной болѣзни, зародышъ которой гнѣздился въ ея груди отъ самаго рожденія. Кромѣ того, самъ критикъ имѣлъ поэтическое дарованіе, что доказывается его переводомъ Щекспировой трагедіи: "Ромео и Джульета" и нѣкоторыхъ стихотвореній Рюккерта и Гейне. Поэзія, философія, неизмѣнно привлекали его къ себѣ, начиная еще съ бесѣдъ у H. Станкевича, о которомъ пришлось ему вспомнить въ началѣ статьи, какъ о человѣкѣ, "не столько принадлежавшемъ публикѣ, сколько малому кругу людей, лично его знавшихъ и не отдохнувшихъ еще отъ невозвратимой, горькой утраты" {Ранней смерти.}. Къ числу этихъ немногихъ людей принадлежалъ и Михаилъ Никифоровичъ вмѣстѣ съ Бѣлинскимъ. Въ біографическомъ очеркѣ, подъ названіемъ: "Нѣсколько мгновеній изъ жизни графа Т.", Станкевичъ говоритъ объ удаленіи современнаго человѣка отъ природы, о разрывѣ его связи со вселенной {Журналъ "Телескопъ", 1834 г.}. Катковъ воспользовался этимъ выраженіемъ, потому что въ поэзіи Сары находилъ проявленіе ея духа, глубоко сознававшаго свое родство съ общимъ духомъ жизни. Вотъ тѣ обстоятельства, которыя настроили критика на поэтическій тонъ, почему и слогъ его, отъ начала до конца, является образнымъ, цвѣтистымъ, патетическимъ.