Но, несмотря на всю объективность, он не мог скрыть своей симпатии к этой веренице мужчин и женщин, к собственным унылым и безвольным персонажам. Самое главное в Чехове -- что он показал среднего человека с его истинно-человеческой стороны, что он всегда ему сострадает, сочувствует; он говорит о нем чуть лирическим тоном, от которого все кажется и мягче, и лучше. Это простой, хороший гуманизм, и от произведений Чехова всегда идет ток теплоты, какого-то умного понимания людей, их слабостей и горестей. Как с портрета Чехова, всегда глядят на нас со страниц его произведений умные, ласковые и чуть грустные глаза человека, который всему знает истинную цену, но никого не желает осудить и отлично помнит, что "снисходительность и ирония -- родные сестры".
* * *
Вся сила Чехова-художника была именно в том, что он всегда изображал и людей и события "без обмана". Он не просто реалист, как его всегда называют. Он разоблачитель действительности. Чехов ненавидел и в жизни и в литературе всякую фальшь и позу, пышность фразы, ходули выдуманных чувств, шаблон выражений, прикрывающих умственную и художественную пустоту.
Он всегда проповедовал "объективность", т. е. он считал, что "художник должен быть не судьей своих персонажей, а только беспристрастным свидетелем". И он объяснял Суворину, что нечего писателю становиться в позу человека, который все понял и вынес приговор пороку и восхвалил добродетель: "Пишущим людям, особливо художникам, пора уже сознаться, что на этом свете ничего не разберешь". Писательнице Авиловой он советовал: "Когда изображаете горемык и бесталанных и хотите разжалобить читателя, то старайтесь быть холоднее, -- это дает чужому горю как бы фон, на котором оно проступает рельефнее". Но любопытно, что все эти требования объективного письма касаются манеры творчества, а не самой сущности художника. Совершенно неверно, будто Чехов хотел, чтобы писатель сам по себе был холоден, чтобы он не только не высказывал своих взглядов, но и вообще не имел их, чтобы он был простым регистратором явлений, попавших в поле его зрения. Письма Чехова показывают, что у него были совершенно определенные воззрения и на искусство, и на цель художника. Отрывки, которые я приведу, необходимо помнить, когда оцениваешь творчество Чехова, чтобы не впасть в ту же ошибку, в которую впали его критики, то обвиняя его в безыдейности, то восхваляя его якобы "объективную холодность". В 1889 году он писал Плещееву о плане романа: "Цель моя -- сразу убить двух зайцев: правдиво нарисовать жизнь и кстати показать, насколько эта жизнь уклоняется от нормы. Норма мне неизвестна, как неизвестна никому из нас... Буду держаться той рамки, которая ближе к сердцу и уже испытана людьми посильнее и умнее меня. Рамка эта -- абсолютная свобода человека, свобода от насилия, от предрассудков, невежества, черта, свобода от страстей и пр.". Эта идея свободы все более и более укреплялась в нем. Несколькими месяцами позже он писал тому же Плещееву: "Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист. Я хотел бы быть свободным художником, и только, и жалею, что Бог не дал мне силы, чтобы быть им. Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах, и мне одинаково противны как секретари консисторий, так и Нотович с Градовским. Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, литературе, среди молодежи. Потому я одинаково не питаю особого пристрастия ни к жандармам, ни к мясникам, ни к ученым, ни к писателям, ни к молодежи. Фирму и ярлык я считаю предрассудками. Мое святая святых -- человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние два ни выражались. Вот программа, которой я держался бы, если бы был большим художником".
Значительно позже, когда он уже стал этим большим художником, Чехов очень болезненно воспринимал нападки на него за якобы "безыдейность". Сам он считал, что писатель, не обладающий яркими и сильными идеями, не может оставить подлинного следа в искусстве. "Скажите по совести -- писал он Суворину в 1892 году, -- кто из моих сверстников, т. е. людей в возрасте 30--45 лет, дал миру хоть одну каплю алкоголя? Разве Короленко, Надсон и все нынешние драматурги не лимонад? Разве картины Репина или Шишкина кружили Вам голову? Мило, талантливо, Вы восхищаетесь, и в то же время никак не можете забыть, что Вам хочется курить. Наука и техника переживают теперь великое время, для нашего же брата это время рыхлое, кислое, скучное, сами мы кислы и скучны, умеем рожать только гуттаперчевых мальчиков (намек на одноименный рассказ Григоровича), и не видит этого только Стасов, которому природа дала редкую способность пьянеть даже от помоев. Причина тут не в бездарности нашей, не в глупости и не в наглости, как думает Буренин, а в болезни, которая для художника хуже сифилиса и полового истощения. У нас нет чего-то, это справедливо, и это значит, что поднимите подол нашей музе, и Вы увидите там плоское место. Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными и просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и нас зовут туда же, и вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая недаром приходила и тревожила воображение. У одних, смотря по калибру, цели ближайшие -- крепостное право, освобождение родины, политика, красота или просто водка, как у Дениса Давыдова, у других цели отдаленные -- Бог, загробная жизнь, счастье человечества и т. п. Лучшие из них реальны и пишут жизнь такою, какою она есть, но оттого, что каждая строчка пропитана, как соком, сознанием цели. Вы, кроме жизни, какая есть, чувствуете еще ту жизнь, какая должна быть, и это пленяет нас. А мы? Мы! Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше ни тпру, ни ну... У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, Бога нет, привидений не боимся, я лично даже смерти и слепоты не боюсь. Кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником". (Письма, том 4, письмо 93.)
Но сам Чехов был художником, потому что хотел другой жизни, мечтал о ней, и этой тоской по свободному человеку пропитал лучшие страницы своих драм и повестей.
* * *
Чехов прекрасно понимал, что "оригинальность автора сидит не только в стиле, но и в способе мышления, в убеждениях и пр.". (Письма, том 1-й, письмо 163.) Этот способ мышления и определял его стилистическую манеру. У Чехова был ясный и острый ум. Он не любил путаной метафизики косноязычия. Ему казалось, что "воспретить человеку материалистическое направление равносильно запрещению искать истину: вне материи нет ни опыта, ни знаний, значит, нет и истины" (том 2-й писем, 184). Он был позитивистом и сам говорил: "Я с детства уверовал в прогресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная". Вероятно, поэтому же он писал о толстовстве и опрощении: "Расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и воздержании от мяса".
Этот позитивизм мышления в искусстве превращался, в связи с обшей ненавистью Чехова ко всякой лжи, в стремление описать человека в истинной его сущности, таким, каким он есть, а не каким кажется. От Толстого унаследовал Чехов этот беспощадный прием обнажения действительности, срывания всех тех покровов, которые человек наворачивает на себя из тщеславия, трусости или воображения. Люди и вещи предстают у Чехова вне ходулей, вне искусственных огней рампы, в какой то удивительно простой, будничной обстановке. Показать среднего человека в обыкновенный момент его существования -- задача Чехова. И мало того: показать его настоящее естество, разоблачить, а где надо и обличить самое основное, главное в человеческих чувствах, мыслях и действиях. Всем известен анекдот о том, как одного из многочисленных своих поклонников, пытавшихся завести с писателем разговор о литературе и морали, Чехов огорошил вопросом: "Любите ли вы рыбную ловлю?" И оказалось, что рыбная ловля интересует собеседника гораздо больше морали, и вместо скучных и надутых речей писатель и читатель великолепно сговорились на тему о карасях, линях и сортах поплавков. Чехов и в литературе и в жизни постоянно докапывался до "рыбной ловли", до того, что является подлинным, настоящим в человеке и до чего надо дойти порою через несколько рядов выдуманных заграждений и иллюзий.
Любопытен прием, которым осуществляет Чехов эту свою реалистическую беспощадность, это свое умение показать в человеке самое главное, непритворное. Нет у Чехова описания внутренних переживаний героев. Есть только ряд типических мелочей, некая мозаика деталей, которая создает удивительно яркий портрет. Чехов -- писатель деталей, и никто до него в русской литературе так не владел этим искусством. И немудрено, что писал он по преимуществу повести и рассказы: трудно построить роман на соединении всех этих типических мелочей, на всех этих многозначительных пустяках, которые и составляют всю прелесть чеховского психологического рисунка.