Такие образы, -- черномордик, например, -- не спрессованные суждения, но самые типичные замкнутые эстетические единицы: ни черный, ни морда отдельно, ни связь их в определении не скажут нам ничего о Черномордике; только полное взаимопроникновение в третьей, где теряют они значение, дает замкнутый мир " черноморд ика" -- миф. Эти образы построены по принципу метафоры, но и в разрезе метонимии можно их понять: черномордик, например, выражает акциденцию какой-то субстанции, но акциденция настолько взаимопроникнута субстанцией, что они теряют свое взаимное значение и вводят нас в замкнутый образ, в неразличимость субстанции и акциденции. Черномордик не только черная морда, но является образом и может быть реализован, потому что черную морду проникает какая-то субстанция: метонимический характер этих образов особенно ясен из реализации их (где черномордик и чернорук выходят из мрака, из шествия злых чернычей, выражая мрак и выражаясь через него).

Сходный принцип лежит в основе неологизмов, построенных на субстантировании глагола, например: сеянец, висенец, слово-ем, слово дар и т. д.

Здесь тоже природа метонимическая, хотя не так резко выражена, и есть зерно мифа. Нужно еще вспомнить об одном приеме -- оживления образности в словах, потерявших для нас мифическое, так как вторая половина их (воплощение) отпала. Миф расплавлен мыслью: напр. "ветрогон". Для нас мифичность его уже разрушена, мы понимаем его только отвлеченно -- ветрогон для нас легкомысленный человек. В "Эпопее", как это видно из контекста (хотя бы: "побежал ветрогон по дороге времен") и тем, что рядом с ним поставлен "людогон", ему возвращена его вторая плоскость: из сочетания обеих получается снова закругленный завиток-миф -- "ветрогон".

Еще остается отметить построение многочисленных неологизмов по точной копии старых форм, или, вернее, оживление старых форм, напр<имер>: бытопись (летопись), самодушие, бледнодушие, пустодушие (равнодушие) и т. д. Здесь эстетическая единица образуется переплетением привычной формы и нового значения, создавая впечатление конкретизации.

Так, видим мы, завитки словообразов, сплетаясь по двум линиям, образуют одну гирлянду, так как узор рисунка один.

Недаром именно в главе "Бабушка, тетя и дядичка" так много сильно очерченных и замкнутых словообразов. Узор здесь разбился на самые мелкие единицы. В этом "клекнущем" и "керкающем" мире все распадается еще более; в этой главе дан апогей распада, но все же основной мотив получает и в ней углубление. Лейт-фраза "понимание -- девочка в беленьком платьице пляшет, а темные няни приходят бормочущим роем; ужасно невнятно, но страшно занятно", -- говорится это в связи с дядей Васей. В дяде Васе основной мотив дан в более четких очертаниях, чем в остальных лицах этого мира, закругляется он опять в каламбуры: например -- дядя Вася обивает пороги Казенной Палаты -- "а чем? если войлоком -- просто, а камнем -- не просто", и т.д. Но все же основной мотив получает здесь новое углубление через новый разрез времени: "ах, временно время, -- но бременно бремя, бормочет отданными днями, и раздается нам -- в уши, нам -- в души". Здесь все усиливается потенциальная духовность, все актуализируется, и в постоянном соответствии с M все сильней намечается будущий синтез, и, что особенно важно, хаотическое, ветровое В оплотневает в Б; кроме ВР -- первоначального рождения времени, борьбы с хаосом, появляется БР, бремя-плод, определенное задание; уже намечается осуществление его; БР -- воплощающееся задание, и рождение живых, временных моментов на основе задания; время делается бременным: конкретность, цельность все ближе к осуществлению -- основной мотив все углубляется, но все-таки еще остается ощущение временности времени; ветер проходящего безначального еще чувствуется сильно. "Все изменяется в ветре и в времени", -- говорит нам автор в одной из глав этого круга, и все-таки "бормочет в ушах и в душах" смутный шум проходящего через воздушное Н: "отданными днями"; и выявляется соответствующее ему формально застывшее Д.

VII

Следующий круг -- главы: "Рулады и мамочка", основной мотив углубляется все более. Папа с мамой все больше расходятся, ссорятся из-за Котика, так как папа развивает Котика, а мама препятствует. Звук разрыва, звук актуализации папы все усиливается; опять он бегает и "раз, раз, раз, ударяет по воздуху". Распад все продолжается, фон начинает окрашиваться в желто-оранжевый цвет расплавленности, "желто-оранжевой злобой глядели обои"; "все оранжево здесь"; "на оранжевом фоне кирпичные линии, четко проходят квадраты" и т.д., узнаем мы из описаний. Вместе с тем зеленый цвет -- цвет распада -- появился опять: у мамы позеленела бирюза. Благодаря распаду на основе будущего соединения элементы выявляют ярко свою природу, и вот мама превратилась в лиловую стихию, страшные фиолетовые миры просквозили в ней, раскрывается в ней весь ужас безначальной стихии музыки -- стихии искусства. Здесь надо вспомнить Блока "О символизме"3: лиловые миры, мировой сумрак, страшная безначальная стихия-искусство, из него вышла Незнакомка: "красавица кукла, земное чудо"; она появилась тогда, когда жизнь потонула в безначальной стихии искусства.

"Время темнеет, и вот фиолетовой флейтой вьется триоль", -- говорит нам автор, описывая сидящую у рояля маму, но она будет оправдана. Котик развивается и преображает ее. Когда он слушает музыку, погружаясь в ее соблазнительную стихию, где "охватит пространство, пространство безбытий", он не тонет в ней, но взрывающим началом разума преображает ее: "где густела лиловая ночь, выпрозрачнилось утро; расстрелами ясности резалась ярко материя ночи; прошла неизвестность, синеет окрестность, чтобы стать голубою, дневною волною".

Так Р (им инструментован этот отрывок) разрывает "лиловую ночь" и озаряет ее лазурным дневным светом. Еще сильнее углублен основной здесь мотив. Котик развивается, но он помнит: "все яркое, чем я живу, это мама во мне". Как мы видим, цельность уже близка, и еще определенней в этом круге видим мы: Котик начинает "себя узнавать уже папою мамы и папы", говорит нам автор. Он не только не потонул в стихии музыки, но не застыл на папиной "точке зрения", он понимает, что "вещие вещи понять это значит: отставить границы между ними и мною", говорит он далее. Актуализируя папу, он понимает папу и маму, папиным светом их озаряет в себе; вещи для него стали "вещими", они вещают ему о себе, так как он закрывает разумность темной стихии, и начинают вещать вещи, но сознает себя он -- преступником: "ухожу в немоту, преступаю черту, и преступность моя -- откровение истины". Самосознание, самозарождение разума -- преступно: оно преступает черту, оно начало взрывающее, оно разрушает разумную цельность, оно изгнание из рая (рая эстетического, настоящий рай впереди). Преступивший черту должен взять на себя и ответственность за мир. Он виноват во всем. Этот мотив дале еще углубится.